Диктанты по орфографии. Пароль от Создателя (размышления атеиста)

VII Жизнь Ниловны потекла странно спокойно. Спокойствие это порой удивляло ее. Сын сидел в тюрьме, она знала, что его ждет тяжелое наказание, но каждый раз, когда она думала об этом, память ее помимо воли вызывала перед нею Андрея, Федю и длинный ряд других лиц. Фигура сына, поглощая всех людей одной судьбы с ним, разрасталась в ее глазах, вызывала созерцательное чувство, невольно и незаметно расширяя думы о Павле, отклоняя их во все стороны. Они раскидывались всюду тонкими, неровными лучами, всего касаясь, пытались все осветить, собрать в одну картину и мешали ей остановиться на чем-нибудь одном, мешали плотно сложиться тоске о сыне и страху за него. Софья скоро уехала куда-то, дней через пять явилась веселая, живая, а через несколько часов снова исчезла и вновь явилась недели через две. Казалось, что она носится в жизни широкими кругами, порою заглядывая к брату, чтобы наполнить его квартиру своей бодростью и музыкой. Музыка стала приятна матери. Слушая, она чувствовала, что теплые волны бьются ей в грудь, вливаются в сердце, оно бьется ровнее и, как зерна в земле, обильно увлажненной, глубоко вспаханной, в нем быстро, бодро растут волны дум, легко и красиво цветут слова, разбуженные силою звуков. Матери трудно было мириться с неряшливостью Софьи, которая повсюду разбрасывала свои вещи, окурки, пепел, и еще труднее с ее размашистыми речами, - все это слишком кололо глаза рядом со спокойной уверенностью Николая, с неизменной, мягкой серьезностью его слов. Софья казалась ей подростком, который торопится выдать себя за взрослого, а на людей смотрит как на любопытные игрушки. Она много говорила о святости труда и бестолково увеличивала труд матери своим неряшеством, говорила о свободе и заметно для матери стесняла всех резкой нетерпимостью, постоянными спорами, В ней было много противоречивого, и мать, видя это, относилась к ней с напряженной осторожностью, с подстерегающим вниманием, без того постоянного тепла в сердце, которое вызывал у нее Николай. Он, всегда озабоченный, жил изо дня в день однообразной, размеренной жизнью: в восемь часов утра пил чай и, читая газету, сообщал матери новости. Слушая его, мать с поражающей ясностью видела, как тяжелая машина жизни безжалостно перемалывает людей в деньги. Она чувствовала в нем нечто общее с Андреем. Как хохол, он говорил о людях беззлобно, считая всех виноватыми в дурном устройстве жизни, но вера в новую жизнь была у него не так горяча, как у Андрея, и не так ярка. Он говорил всегда спокойно, голосом честного и строгого судьи, и хотя - даже говоря о страшном - улыбался тихой улыбкой сожаления, - но его глаза блестели холодно и твердо. Видя их блеск, мать понимала, что этот человек никому и ничего не прощает, - не может простить, - и, чувствуя, что для него тяжела эта твердость, жалела Николая. И все более он нравился ей. В девять часов он уходил на службу, она убирала комнаты, готовила обед, умывалась, надевала чистое платье и, сидя в своей комнате, рассматривала картинки в книгах. Она уже научилась читать, но это всегда требовало от нее напряжения, и, читая, она быстро утомлялась, переставала понимать связь слов. А рассматривание картинок увлекало ее, как ребенка, - о, ни открывали перед нею понятный, почти осязаемый мир, новый и чудесный. Вставали огромные города, прекрасные здания, машины, корабли, монументы, неисчислимые богатства, созданные людьми, и поражающее ум разнообразие творчества природы. Жизнь расширялась бесконечно, каждый день открывая глазам огромное, неведомое, чудесное, и все сильнее возбуждала проснувшуюся голодную душу женщины обилием своих богатств, неисчислимостью красот. Она особенно любила рассматривать фолианты зоологического атласа, и хотя он был напечатан на иностранном языке, но давал ей наиболее яркое представление о красоте, богатстве и обширности земли. - Велика земля! - говорила она Николаю. Более всего умиляли ее насекомые и особенно бабочки, она с изумлением рассматривала рисунки, изображавшие их, и рассуждала: - Красота какая, Николай Иванович, а? И сколько везде красоты этой милой, - а все от нас закрыто и все мимо летит, не видимое нами. Люди мечутся - ничего не знают, ничем не могут любоваться, ни времени у них на это, ни охоты. Сколько могли бы взять радости, если бы знали, как земля богата, как много на ней удивительного живет. И все - для всех, каждый - для всего, - так ли? - Именно! - говорил Николай улыбаясь. И приносил еще книг с картинками. По вечерам у него часто собирались гости - приходил Алексей Васильевич, красивый мужчина с бледным лицом и черной бородой, солидный и молчаливый; Роман Петрович, угреватый круглоголовый человек, всегда с сожалением чмокавший губами; Иван Данилович, худенький и маленький, с острой бородкой и тонким голосом, задорный, крикливый и острый, как шило; Егор, всегда шутивший над собою, товарищами и своей болезнью, все разраставшейся в нем. Являлись и другие люди, приезжавшие из разных дальних городов. Николай вел с ними долгие и тихие беседы, всегда об одном - о рабочих людях земли. Спорили, горячились, размахивая руками, пили много чая, иногда Николай, под шум беседы, молча сочинял прокламации, потом читал товарищам, их тут же переписывали печатными буквами, мать тщательно собирала кусочки разорванных черновиков и сжигала их. Она разливала чай и удивлялась горячности, с которой они говорили о жизни и судьбе рабочего народа, о том, как скорее и лучше посеять среди него мысли о правде, поднять его дух. Часто они, сердясь, не соглашались друг с другом, обвиняли один другого в чем-то, обижались и снова спорили. Мать чувствовала, что она знает жизнь рабочих лучше, чем эти люди, ей казалось, что она яснее их видит огромность взятой ими на себя задачи, и это позволяло ей относиться ко всем ним с снисходительным, немного грустным чувством взрослого к детям, которые играют в мужа и жену, не понимая драмы этих отношений. Она невольно сравнивала их речи с речами сына, Андрея и, сравнивая, чувствовала разницу, которой сначала не могла понять. Порою ей казалось, что здесь кричат сильнее, чем, бывало, кричали в слободке, она объясняла это себе: "Знают больше - говорят громче..." Но слишком часто она видела, что все эти люди как будто нарочно подогревают друг друга и горячатся напоказ, точно каждый из них хочет доказать товарищам, что для него правда ближе и дороже, чем для них, а другие обижались на это и, в свою очередь доказывая близость к правде, начинали спорить резко, грубо. Каждый хотел вскочить выше другого, казалось ей, и это вызывало у нее тревожную грусть. Она двигала бровью и, глядя на всех умоляющими глазами, думала: "Забыли про Пашу-то с товарищами..." Всегда напряженно вслушиваясь в споры, конечно не понимая их, она искала за словами чувство и видела - когда в слободке говорили о добре, его брали круглым, в целом, а здесь все разбивалось на куски и мельчало; там глубже и сильнее чувствовали здесь была область острых, все разрезающих дум. И здесь болыпе говорили о разрушении старого, а там мечтали о новом, от этого речи сына и Андрея были ближе, понятнее ей... Замечала она, что когда к Николаю приходил кто-либо из рабочпх, - хозяин становился необычно развязен, что-то сладкое являлось на лице его, а говорил он иначе, чем всегда, не то грубее, не то небрежнее. "Старается, чтобы поняли его!" - думала она. Но это ее не утешало, и она видела, что гость-рабочий тоже ежится, точно связан изнутри и не может говорить так легко и свободно, как он говорит с нею, простой женщиной. Однажды, когда Николай вышел, она заметила какому-то парню: - Чего ты стесняешься? Чай, не мальчонка на экзаменте... Тот широко усмехнулся. - С непривычки и раки краснеют... все-таки не свой брат... Иногда приходила Сашенька, она никогда не сидела долго, всегда говорила деловито, не смеясь, и каждый раз, уходя, спрашивала мать: - Что, Павел Михайлович - здоров? - Слава богу! - говорила мать. - Ничего, веселый! - Кланяйтесь ему! - просила девушка и исчезала. Порою мать жаловалась ей, что долго держат Павла, не назначают суда над ним. Сашенька хмурилась и молчала, а пальцы у нее быстро шевелились. Ниловна ощущала желание сказать ей: "Милая ты моя, ведь я знаю, что любишь ты его..." Но не решалась - суровое лицо девушки, ее плотно сжатые губы и сухая деловитость речи как бы заранее отталкивали ласку. Вздыхая, мать безмолвно жала протянутую ей руку и думала: "Несчастная ты моя..." Однажды приехала Наташа. Она очень обрадовалась, увидев мать, расцеловала ее и, между прочим, как-то вдруг тихонько сообщила: - А моя мама умерла, умерла, бедная!.. Тряхнула головой, быстрым жестом руки отерла глаза и продолжала: - Жалко мне ее, ей не было пятидесяти лет, могла бы долго еще жить. А посмотришь с другой стороны и невольно думаешь - смерть, вероятно, легче этой жизни. Всегда одна, всем чужая, не нужная никому, запуганная окриками отца - разве она жила? Живут - ожидая чего-нибудь хорошего, а ей нечего было ждать, кроме обид... - Верно вы говорите, Наташа! - сказала мать, подумав. - Живут - ожидая хорошего, а если нечего ждать - какая жизнь? - И ласково погладив руку девушки, она спросила: - Одна теперь остались вы? - Одна! - легко ответила Наташа. Мать помолчала и вдруг заметила с улыбкой: - Ничего! Хороший человек один не живет - к нему всегда люди пристанут... VIII Наташа поступила учительницей в уезд на ткацкую фабрику, и Ниловна начала доставлять к ней запрещенные книжки, прокламации, газеты. Это стало ее делом. По нескольку раз в месяц, переодетая монахиней, торговкой кружевами и ручным полотном, зажиточной мещанкой или богомолкой-странницей, она разъезжала и расхаживала по губернии с мешком за спиной или чемоданом в руках. В вагонах и на пароходах, в гостиницах и на постоялых дворах - она везде держалась просто и спокойно, первая вступала в беседы с незнакомыми людьми, безбоязненно привлекая к себе внимание своей ласковой, общительной речью и уверенными манерами бывалого, много видевшего человека. Ей нравилось говорить с людьми, нравилось слушать их рассказы о жизни, жалобы и недоумения. Сердце ее обливалось радостью каждый раз, когда она замечала в человеке острое недовольство, - то недовольство, которое, протестуя против ударов судьбы, напряженно ищет ответов на вопросы, уже сложившиеся в уме. Перед нею все шире и пестрее развертывалась картина жизни человеческой - суетливой, тревожной жизни в борьбе за сытость. Всюду было ясно видно грубо-голое, нагло-откровенное стремление обмануть человека, обобрать его, выжать из него побольше пользы для себя, испить его крови. И она видела, что всего было много на земле, а народ нуждался и жил вокруг неисчислимых богатств - полуголодный. В городах стоят храмы, наполненные золотом и серебром, не нужным богу, а на папертях храмов дрожат нищие, тщетно ожидая, когда им сунут в руку маленькую медную монету. Она и раньше видала это - богатые церкви и шитые золотом ризы попов, лачуги нищего народа и его позорные лохмотья, но раньше это казалось ей естественным, а теперь - непримиримым и оскорбляющим бедных людей, которым - она знала - церковь ближе и нужнее, чем богатым. По картинкам, изображавшим Христа, по рассказам о нем она знала, что он, друг бедных, одевался просто, а в церквах, куда беднота приходила к нему за утешением, она видела его закованным в наглое золото и шелк, брезгливо шелестевший при виде нищеты. И невольно вспоминались ей слова Рыбина: "И богом обманули нас!" Незаметно для нее она стала меньше молиться, но все больше думала о Христе и о людях, которые, не упоминая имени его, как будто даже не зная о нем, жили - казалось ей - по его заветам и, подобно ему считая землю царством бедных, желали разделить поровну между людьми все богатства земли. Думала она об этом много, и росла в душе ее эта дума, углубляясь и обнимая все видимое ею, все, что слышала она, росла, принимая светлое лицо молитвы, ровным огнем обливавшей темный мир, всю жизнь и всех людей. И ей казалось, что сам Христос, которого она всегда любила смутной любовью - сложным чувством, где страх был тесно связан с надеждой и умиление с печалью, - Христос теперь стал ближе к ней и был уже иным - выше и виднее для нее, радостнее и светлее лицом, - точно он, в самом деле, воскресал для жизни, омытый и оживленный горячею кровью, которую люди щедро пролили во имя его, целомудренно не возглашая имени несчастном? друга людей. Из своих путешествий она всегда возвращалась к Николаю радостно возбужденная тем, что видела и слышала дорогой, бодрая и довольная исполненной работой. - Хорошо это - ездить везде и много видеть! - говорила она Николаю по вечерам. - Понимаешь, как строится жизнь. Оттирают, откидывают народ на край ее, обиженный, копошится он там, но - хочет не хочет, а думает - за что? Почему меня прочь отгоняют? Почему всего много, а голоден я? И сколько ума везде, а я глуп и темен? И где он, бог милостивый, пред которым нет бога того и бедного, но все - дети, дорогие сердцу? Возмущается понемногу народ жизнью своей, - чувствует, что неправда задушит его, коли он не подумает о себе! И все чаще она ощущала требовательное желание своим языком говорить людям о несправедливостях жизни; иногда - ей трудно было подавить это желание - Николай, заставая ее над картинками, улыбаясь, рассказывал что-нибудь всегда чудесное. Пораженная дерзостью задач человека, она недоверчиво спрашивала Николая: - Да разве это можно? И он настойчиво, с непоколебимой уверенностью в правде своих пророчеств, глядя через очки в лицо ее добрыми глазами, говорил ей сказки о будущем. - Желаниям человека нет меры, его сила - неисчерпаема! Но мир все-таки еще очень медленно богатеет духом, потому что теперь каждый, желая освободить себя от зависимости, принужден копить не знания, а деньги. А когда люди убьют жадность, когда они освободят себя из плена подневольного труда... Она редко понимала смысл его слов, но чувство спокойной веры, оживлявшее их, становилось все более доступно для нее. - На земле слишком мало свободных людей, вот ее несчастие! - говорил он. Это было понятно - она знала освободившихся от жадности и злобы, она понимала, что, если бы таких людей было больше, - темное и страшное лицо Жизни стало бы приветливее и проще, более добрым и светлым. - Человек невольно должен быть жестоким! - с грустью говорил Николай. Она утвердительно кивала головой, вспоминая речи хохла. Наташа поступила учительницей в уезд на ткацкую фабрику, и Ниловна начала доставлять к ней запрещенные книжки, прокламации, газеты. Это стало ее делом. По нескольку раз в месяц переодетая монахиней, торговкой кружевами и ручным полотном, зажиточной мещанкой или богомолкой-странницей, она разъезжала и расхаживала по губернии с мешком за спиной или чемоданом в руках. В вагонах и на пароходах, в гостиницах и на постоялых дворах —она везде держалась просто и спокойно, первая вступала в беседы с незнакомыми людьми, безбоязненно привлекая к себе внимание своей ласковой, общительной речью и уверенными манерами бывалого, много видевшего человека. Ей нравилось говорить с людьми, нравилось слушать их рассказы о жизни, жалобы и недоумения. Сердце ее обливалось радостью каждый раз, когда она замечала в человеке острое недовольство — то недовольство, которое, протестуя против ударов судьбы, напряженно ищет ответов на вопросы, уже сложившиеся в уме. Перед нею всё шире и пестрее развертывалась картина жизни человеческой — суетливой, тревожной жизни в борьбе за сытость. Всюду было ясно видно грубо голое, нагло откровенное стремление обмануть человека, обобрать его, выжать из него побольше пользы для себя, испить его крови. И она видела, что всего было много на земле, а народ нуждался и жил вокруг неисчислимых богатств — полуголодный. В городах стоят храмы, наполненные золотом и серебром, ненужным богу, а на папертях храмов дрожат нищие, тщетно ожидая, когда им сунут в руку маленькую медную монету. Она и раньше видала это — богатые церкви и шитые золотом ризы попов, лачуги нищего народа и его позорные лохмотья, но раньше это казалось ей естественным, а теперь — непримиримым и оскорбляющим бедных людей, которым — она знала — церковь ближе и нужнее, чем богатым. По картинкам, изображавшим Христа, по рассказам о нем она знала, что он, друг бедных, одевался просто, а в церквах, куда беднота приходила к нему за утешением, она видела его закованным в наглое золото и шелк, брезгливо шелестевший при виде нищеты. И невольно вспоминались ей слова Рыбина: «И богом обманули нас!» Незаметно для нее она стала меньше молиться, но всё больше думала о Христе и о людях, которые, не упоминая имени его, как будто даже не зная о нем, жили — казалось ей — по его заветам и, подобно ему считая землю царством бедных, желали разделить поровну между людьми все богатства земли. Думала она об этом много, и росла в душе ее эта дума, углубляясь и обнимая всё видимое ею, всё, что слышала она, росла, принимая светлое лицо молитвы, ровным огнем обливавшей темный мир, всю жизнь и всех людей. И ей казалось, что сам Христос, которого она всегда любила смутной любовью — сложным чувством, где страх был тесно связан с надеждой и умиление с печалью, — Христос теперь стал ближе к ней и был уже иным — выше и виднее для нее, радостнее и светлее лицом, — точно он в самом деле воскресал для жизни, омытый и оживленный горячею кровью, которую люди щедро пролили во имя его, целомудренно не возглашая имени несчастного друга людей. Из своих путешествий она всегда возвращалась к Николаю радостно возбужденная тем, что видела и слышала дорогой, бодрая и довольная исполненной работой. — Хорошо это ездить везде и много видеть! — говорила она Николаю по вечерам. — Понимаешь, как строится жизнь. Оттирают, откидывают народ на край ее, обиженный, копошится он там, но — хочет не хочет, а думает — за что? Почему меня прочь отгоняют? Почему всего много, а голоден я? И сколько ума везде, а я глуп и темен? И где он, бог милостивый, пред которым нет богатого и бедного, но все — дети, дорогие сердцу? Возмущается понемногу народ жизнью своей, — чувствует, что неправда задушит его, коли он не подумает о себе! И всё чаще она ощущала требовательное желание своим языком говорить людям о несправедливостях жизни; иногда — ей трудно было подавить это желание... Николай, заставая ее над картинами, улыбаясь, рассказывал что-нибудь всегда чудесное. Пораженная дерзостью задач человека, она недоверчиво спрашивала Николая: — Да разве это можно? И он настойчиво, с непоколебимой уверенностью в правде своих пророчеств, глядя через очки в лицо ее добрыми глазами, говорил ей сказки о будущем. — Желаниям человека нет меры, его сила — неисчерпаема! Но мир все-таки еще очень медленно богатеет духом, потому что теперь каждый, желая освободить себя от зависимости, принужден копить не знания, а деньги. А когда люди убьют жадность, когда они освободят себя из плена подневольного труда... Она редко понимала смысл его слов, но чувство спокойной веры, оживлявшее их, становилось всё более доступно для нее. — На земле слишком мало свободных людей, вот ее несчастие! — говорил он. Это было понятно — она знала освободившихся от жадности и злобы, она понимала, что если бы таких людей было больше, — темное и страшное лицо жизни стало бы приветливее и проще, более добрым и светлым. — Человек невольно должен быть жестоким! — с грустью говорил Николай. Она утвердительно кивала головой, вспоминая речи хохла.

Уже были зазимки, утренние морозы заковывали смоченную осенними дождями землю, уже зелень уклочилась и ярко-зелено отделялась от полос буреющего, выбитого скотом, озимого и светло-желтого ярового жнивья с красными полосами гречихи. Вершины и леса, в конце августа еще бывшие зелеными островами между черными полями озимей и жнивами, стали золотистыми и ярко-красными островами посреди ярко-зеленых озимей. Русак уже до половины затерся (перелинял), лисьи выводки начинали разбредаться, и молодые волки были больше собаки. Было лучшее охотничье время. Собаки горячего молодого охотника Ростова уже не только вошли в охотничье тело, но и подбились так, что в общем совете охотников решено было три дня дать отдохнуть собакам и 16 сентября идти в отъезд, начиная с Дубравы, где был нетронутый волчий выводок.

Весь этот день охота была дома; было морозно и колко, но с вечера стало замолаживать и оттеплело. 15 сентября, когда молодой Ростов утром в халате выглянул в окно, он увидал такое утро, лучше которого ничего не могло быть для охоты: как будто небо таяло и без ветра спускалось на землю. Единственное движение, которое было в воздухе, было тихое движение сверху вниз спускающихся микроскопических капель мги или тумана. На оголившихся ветвях сада висели прозрачные капли и падали на только что свалившиеся листья. Земля на огороде, как мак, глянцевито-мокро чернела и в недалеком расстоянии сливалась с тусклым и влажным покровом тумана. Николай вышел на мокрое с натасканной грязью крыльцо; пахло вянущим лесом и собаками. Черно-пегая широкозадая сука Милка с большими черными навыкате глазами, увидав хозяина, встала, потянулась назад и легла по-русачьи, потом неожиданно вскочила и лизнула его прямо в нос и усы.

(Л. Н. Толстой)

Дом у Песоцкого был громадный, с колоннами, со львами, на которых облупилась штукатурка, и с фрачным лакеем у подъезда. Старинный парк, угрюмый и строгий, разбитый на английский манер, тянулся чуть ли не на целую версту от дома до реки и здесь оканчивался обрывистым, крутым глинистым берегом, на котором росли сосны с обнажившимися корнями, похожими на мохнатые лапы; внизу нелюдимо блестела вода, носились с жалобным писком кулики, и всегда тут было такое настроение, что хоть садись и балладу пиши. Зато около самого дома, во дворе и в фруктовом саду, который вместе с питомниками занимал десятин тридцать, было весело и жизнерадостно даже в дурную погоду. Таких удивительных роз, лилий, камелий, таких тюльпанов всевозможных цветов, начиная с ярко-белого и кончая черным, как сажа, вообще такого богатства цветов, как у Песоцкого, Коврину не случалось видеть нигде в другом месте. Весна была еще только в начале, и самая настоящая роскошь цветников пряталась еще в теплицах, но уж и того, что цвело вдоль аллей и там и сям на клумбах, было достаточно, чтобы, гуляя по саду, почувствовать себя в царстве нежных красок, особенно в ранние часы, когда на каждом лепестке сверкала роса.

То, что было декоративной частью сада и что сам Песоцкий презрительно обзывал пустяками, производило на Коврина когда-то в детстве сказочное впечатление. Каких только тут не было причуд, изысканных уродств и издевательств над природой! Тут были шпалеры из фруктовых деревьев, груша, имевшая форму пирамидального тополя, шаровидные дубы и липы, зонт из яблони, арки, вензеля, канделябры и даже 1862 из слив - цифра, означавшая год, когда Песоцкий впервые занялся садоводством. Попадались тут и красивые стройные деревца с прямыми и крепкими, как у пальм, стволами, и, только пристально всмотревшись, можно было узнать в этих деревцах крыжовник или смородину.

(А. П. Ч е х о в)

Мы ехали берегом Лены на юг, а зима догоняла нас с севера. Однако могло показаться, что она идет нам навстречу, спускаясь сверху, по течению реки.

В сентябре под Якутском было еще довольно тепло, на реке еще не было видно ни льдинки. На одной из близких станций мы даже соблазнились чудесной лунной ночью и, чтобы не ночевать в душной юрте станочника, только что смазанной снаружи (на зиму) еще теплым навозом,- легли на берегу, устроив себе постели в лодках и укрывшись оленьими шкурами. Ночью мне показалось, однако, что кто-то жжет мне пламенем правую щеку. Я проснулся и увидел, что лунная ночь еще более побелела. Кругом стоял иней, иней покрыл мою подушку, и это прикосновение казалось мне таким горячим. Моему товарищу, спавшему в одной лодке со мною, снилось, вероятно, то же самое. Луна светила ему прямо в лицо, и я видел ужасные гримасы, появлявшиеся на нем то и дело. Сон его был крепок и, вероятно, очень мучителен. В это время в соседней лодке встал другой мой спутник, приподняв дохи и шкуры, которыми он был покрыт. Все было бело и пушисто от изморози, и весь он казался белым привидением, внезапно возникшим из холодного блеска инея и лунного света.

Брр…- сказал он.- Мороз, братцы…

Лодка под ним колыхнулась, и от ее движения на воде послышался звон как бы разбиваемого стекла. Это в местах, защищенных от быстрого течения, становились первые «забереги», еще тонкие, сохранившие следы длинных кристаллических игол, ломавшихся и звеневших, как тонкий хрусталь … Река как будто отяжелела, почувствовав первый удар мороза, а скалы вдоль горных берегов ее, наоборот, стали легче, воздушнее. Покрытые инеем, они уходили в неясную, озаренную даль, искрящиеся, почти призрачные…

(В. Г. Короленко)

Довольно!

И осветились вдруг весь этот громадный зал в два света, экзаменационные зеленые столы, черные доски. И это он, Карташев, стоял, и это ему говорил профессор, пробежав глазами исписанную доску:

Довольно!

Там в открытых окнах был май, легкий ветерок качал занавески, доносился аромат распускающихся деревьев, сверкало солнце, грохотали мостовые. Карташев кладет в последний раз в жизни, этот мел и повторяет мысленно «довольно», стараясь как можно сознательнее пережить это мгновение. Итак, довольно, он - инженер. То, к чему четырнадцать лет стремился с многотысячным риском сорваться,- достигнуто.

Каким недостижимым еще вчера казалось это счастье, и отчего теперь, когда цель достигнута, безумная радость не охватывает его неудержимым порывом, отчего он чувствует только, что устал, что хочет спать и что то, к чему он стремился, теперь, когда это достигнуто, кажется ему таким ничтожным, нестоящим…

И потом, положив мел и отойдя в глубь залы, Карташев продолжал ощущать все ту же охватившую его пустоту, в которой как будто вдруг потерял себя.

Ему казалось, что нет больше ни его, ни всех этих людей, здесь стоявших, волновавшихся. Что все они только тени, быстро, быстро проносящиеся в пространстве времени.

И что все эти радости, горе? Что вечно среди этого изменяющегося, равнодушного, неудержимо несущегося вперед?

Двадцать пять лет его жизни казались ему теперь только одним промчавшимся мгновением, в котором так ярко помнил он все, всякую мелочь. И в то же время так скучно, так ничтожно, так прозаично это все. И все-таки хорош этот день, этот ясный радостный май, в открытых окнах эти ароматные вздохи ветерка, тянущего с собой привет полей, лесов. Он поедет скоро туда, опять увидит свою Новороссию, ее степи, неподвижные, безмолвные, с угрюмыми скирдами сена на горизонте, ясную тихую речку в камышах с далекою далью сел, церквей, белых хаток, высоких и стройных тополей.

(Н. Г. Гарин-Михайловский)

Чтобы войти под мост, им пришлось не только лечь ничком на банки, но и защищать руками лица от мостовых бревен. Под мостом было темно, сыро и гулко. Вырвавшись из-под него, лодка точно прибавила ходу и теперь плыла со скоростью хорошей почтовой лошади.

По небу опрометью неслись круглые, пухлые облака. Совсем неожиданно пошел дождь. Фельдшер обвязал замок у своего ружья носовым платком, чтобы пистоны не отсырели. Но дождь сейчас же и перестал, и снова засмеялось весеннее непостоянное солнце. Берега понижались постепенно, а река все расширялась. Вода бурлила, разрезаемая носом лодки; она была по-весеннему грязно-коричневая и на изломах струек поблескивала голубым отражением неба. Все чаще и чаще попадались льдины - круглые, покрытые сверху грязным снегом. Они кружились, подгоняемые течением, и терлись, шурша о борта лодки, которая их обгоняла.

Навстречу лодке рос приближающийся лес. Издали было слышно, как вода клокотала в нем вокруг затопленных деревьев. Лодка, не умеряя скорости, вошла в него, и вдруг берега реки разбежались и пропали. Куда бы ни глядел глаз, всюду - налево, направо, впереди, позади - расстилалась бегущая, говорливая, плоская вода, из которой кое-где торчали верхушки кустов. Но главное течение все-таки легко можно было определить по быстроте струй и по широкому расстоянию между деревьями. Фельдшер правил молодцом, зато несколько раз искупавшийся в лужах Друг остался на берегу. Он попробовал было плыть, но испугался и вернулся назад. Он долго еще стряхивался, трепеща шеей и ушами, И скулил, глядя вслед лодке. Начинало темнеть.

(А. И. Куприн)

Наташа поступила учительницей в уезд на ткацкую фабрику и Ниловна начала доставлять к ней запрещенные книжки, прокламации, газеты.

Эго стало ее делом. По нескольку раз в месяц, переодетая монахиней, торговкой кружевами и ручным полотном, зажиточной мещанкой или богомолкой-странницей, она разъезжала и расхаживала по губернии с мешком за спиной или чемоданом в руках. В вагонах и на пароходах, в гостиницах и на постоялых дворах - она везде держалась просто и спокойно, первая вступала в беседы с незнакомыми людьми, безбоязненно привлекая к себе внимание своей ласковой, общительной речью и уверенными манерами бывалого, много видевшего человека.

Ей нравилось говорить с людьми, нравилось слушать их рассказы о жизни, жалобы и недоумения. Сердце ее обливалось радостью каждый раз, когда она замечала в человеке острое недовольство,- то недовольство, которое, протестуя против ударов судьбы, напряженно ищет ответов на вопросы, уже сложившиеся в уме. Перед нею все шире и пестрее развертывалась картина жизни человеческой - суетливой, тревожной жизни в борьбе за сытость. Всюду было ясно видно грубо-голое, нагло-откровенное стремление обмануть человека, обобрать его, выжать из него побольше пользы для себя, испить его крови. И она видела, что всего много на земле, а народ нуждался и жил вокруг неисчислимых богатств - полуголодный. В городах строят храмы, наполненные золотом и серебром, не нужным богу, а на папертях храмов дрожат нищие, тщетно ожидая, когда им сунут в руку маленькую медную монету. Она и раньше видела это - богатые церкви и шитые золотом ризы попов, лачуги нищего народа и его позорные лохмотья, но раньше это казалось ей естественным, а теперь - непримиримым и оскорбляющим бедных людей, которым - она знала - церковь ближе и нужнее, чем богатым.

(М. Горький)

3 апреля 1809 года подьячий, который теперь утвердился в Петербурге, издал указ и всему положил конец. Звания камер-юнкера и камергера впредь не давали никакого чина и считались только отличиями. Вместе с тем всякий был обязан избрать в течение двух месяцев род действительной службы, а не изъявившие желания считались в отставке. Множество благородных людей, которые ни в чем не изменили ни своего образа жизни, ни мыслей, вдруг, через два месяца, оказались в отставке. Три поколения Трубецких-Комод, которые все имели звания и числились на службе, сидя, как всегда, у себя в Комоде, оказались отрешенными. Везде в Домах было сильное волнение. Тот самый старик, который звал Наполеона Буонапартом, грозился поехать в Петербург бить кутейника. Более же всего озлобили налоги, которые росли со дня на день.

Отъедается,- говорили не то о Сперанском, не то о царе, - хуже покойничка Павла.

Летом, когда в Москве старики только и говорили что о налогах и грозились умереть, только бы не платить, подьячий издал второй указ. Впредь никто не мог быть произведен в чин коллежского асессора без экзаменов и какого-то свидетельства. Сословие чиновников приглашалось бросить все застарелые привычки, все свои цели и вместо домашних бесед с доброхотными дателями готовиться к экзаменам по праву естественному и начальным основаниям математики.

Теперь восстало все крапивное семя.

Говорили, что один повытчик публично плакал в присутственном месте, на Прудках, стирая слезы большим красным фуляром и привлекая этим общее внимание.

(Ю. Н. Тынянов)

Полая вода только что начала сбывать. На лугу, около огородных плетней, оголилась бурая, илистая земля, каймой лежал наплыв: оставшиеся от разлива обломки сухого камыша, ветки, куга, прошлогодние листья, прибитый волной дрям. Вербы затопленного обдонского леса чуть приметно зеленели, с ветвей кисточками свисали сережки. На тополях вот-вот готовы были развернуться почки, у самых дворов хутора клонились к воде побеги окруженного разливом краснотала. Желтые пушистые, как неоперенные утята, почки его ныряли в волнах, раскачиваемые ветром.

На зорях к огородам подплывали в поисках корма дикие гуси, казарки, стаи уток. В тубе зорями кагакали медноголосые гагары. Да и в полдень видно было, как по взлохмаченному ветром простору Дона пестает и нянчит волна белопузых чирков.

Много было в этот год перелетной птицы. Казаки-вентерщики, пробираясь на баркасах к снастям, на заре, когда винно-красный восход кровавит воду, видели не раз и лебедей, отдыхавших где-либо в защищенном лесом плесе. Но вовсе чудной показалась в хуторе привезенная Христоней и дедом Матвеем Кашулиным новость; ездили они в казенный лес выбрать по паре дубков на хозяйственные нужды и, пробираясь по чаще, вспугнули из буерака дикую козу с подростком-козленком. Желто-бурая худая коза выскочила из поросшего татарником и тернами буерака, несколько секунд смотрела с пригорка на порубщиков, напряженно перебирала тоненькими, точеными ногами, возле нее жался потомок, и, услышав Христонин изумленный вздох, так махнула по молодому дубняку, что лишь мигнули в глазах казаков сине-сизые глянцевитые раковины копыт да верблюжьего цвета куцый хвост.

(М. А. Шолохов)

Поезд пришел точно по расписанию, но Вари не оказалось на перроне. Кое-как перебравшись с багажом в сторонку, Поля долго искала в толпе это исполнительное и доброе существо, милейшее на свете после мамы.

Конечно, ее задержала какая-нибудь беда или заболевание… Но что могло случиться со студенткой в Советском государстве, где, кажется, самая молодость служит охранной грамотой от несчастий? Какая хворь пристанет к двадцатилетней девушке, еще недавно дальше всех толкнувшей ядро на межрайонном спортивном состязании? Верно, забыла завести будильник с вечера и сейчас, расталкивая пассажиров и чужую родню, мчится по вокзалу, чтобы с разбегу обнять подружку… Однако уже и схлынула обычная по приходе поезда суматоха, а Вари все не было.

Поля решила своими силами добираться по записанному на бумажке адресу. И сперва ей никак не давался чемодан с оторванной скобкой, а потом выяснилось, что не хватает рук на узелки и свертки: так всегда бывает, когда провожают четверо и не встречает никто. Она растеряла бы половину вещей, если бы откуда-то сверху не свалился к ней чумазый паренек с комсомольским значком на спецовке,- явно не носильщик. Повесив через плечо спальный саквояж и мешок с шубкой, накрест перехваченный веревкой, он вскинул чемодан под мышку и двинулся по опустевшему перрону так обыкновенно, словно это повторялось у него изо дня в день. Привыкнув к маленьким удачам, сопровождавшим ее всю дорогу с Енги, Поля молча покорилась чудесному вмешательству.

(Л. М. Леонов)

В переднем штурманском фонаре легкого бомбардировщика, переоборудованного под самолет фельдсвязи, носовые пулеметы были сняты, но оставшиеся после них прорези были заделаны ненадежно, и встречный воздух врывался сквозь швы.

Серпилина, подоспевшего в последнюю минуту, когда уже запустили моторы, впихнули в кабину снизу, защелкнули под ногами люк, и он летел, втиснувшись третьим между двумя фельдъегерями, везшими в Москву секретную почту. Фельдъегеря тоже мерзли, несмотря на свои тулупы и валенки. Нельзя было ни повернуться, ни подвинуться, и от этой неподвижности было еще холоднее. Хорошо, что он все же успел, Еще минута - и пришлось бы ждать до завтра.

Самолет шел низко. За дрожавшим плексигласом фонаря были видны подробности зимней, заметенной необъятными снегами земли. Вросшие в снег избы с прямо стоявшими морозными дымами, серые по белому санные дороги, черные пятна прорубей с цепочками следов, товарные составы с обледенелыми крышами, водокачка с козлиной ледяной бородой … На земле было тоже холодно.

Серпилин несколько раз чувствовал, что, несмотря на холод, готов заснуть. Но каждый раз не позволял себе этого, боясь поморозиться.

Серпилина беспокоило, как бы летчик, не успев по времени засветло в Москву, не сел ночевать на дороге. Только когда справа под крылом прошла Рязань, он успокоился: между Рязанью и Москвой садиться было некуда.

«В городах стоят храмы, наполненные золотом и серебром, не нужным Богу, а на папертях храмов дрожат нищие, тщетно ожидая, когда им сунут в руку маленькую медную монету» (Максим Горький «Мать»)

Всего лишь сотню лет назад атеизм был сродни чему-то бесовскому и греховному. (Об атеизме http://scepsis.ru/library/id_807. html). Советская идеология под девизом «отречемся от старого мира» исковеркала все существовавшие благие нормы и устои общества: любовь к семье, уважение к старшим, сострадание к ближнему и многие другие.

Церковь и вера стали запрещены, но появились митинги, субботники и парады. Великие праздники подменили трудовыми, чтобы под девизом «Мы - не рабы, рабы - не мы!» заставить больше рабов трудиться на кучку иждивенцев, оргазмирующих в комфортабельных кабинетах. Искусство стало массовым апломбом, а не уделом избранных.

Но истории известны факты, что многие из тех, кто запрещал тысячелетние традиции, продолжал соблюдать их, оставаясь преданным зову крови своих предков, боясь Страшного суда. Есть ли Бог, нет ли Его - вопрос не в этом. Отсутствие тормозов - вот что неприемлемо для человека. Если алгоритм банального существования свести к минимуму - родился, прожил, умер - тогда к чему законы и нормы морали?

Воруй, убивай, ходи в «качалку» и увеличивай «аргументы». Ты сильнее, можешь обидеть или даже убить - тебе власть. Ты не хочешь унижать и не способен уничтожать - тебе быть рабом. Насаждая в обществе смуту и падение нравственности («серой массой» управлять легче) члены КПСС создавали свои идеалы морали: подсиживание, стукачество, балабольство о светлом будущем не в загробном мире, а в реальности. Чем все это не религия со своими божками?! Конечно, все это было слишком не по природе человеческой, поэтому и разрушилось быстро самым естественным путем.

Но и в те времена наступал момент, когда рабам давали вдоволь расслабиться. Одним из замечательных праздников был Первомай. Парад трудовых коллективов, будто День города, нарядные дети, красивые женщины с цветами. И если бы не портреты божков - все это можно было бы назвать праздником весны. Вероятно поэтому сегодня первые майские дни стали именно такими: встречи с друзьями, выезд в лес, шашлыки, волейбол.

Рождество, Масленица, Пасха - все эти праздники придуманы не прапрадедами, а пращурами. Теми, кто жил тысячи лет назад, через поколения передавая свои традиции и устои. И эти праздники будут вечны, потому что в них заложена истинная доброта и вселенский позитив.

Так жили наши прародители. Так еще живут наши отцы, но так ли будут жить наши дети и внуки? Какое духовное наследие мы оставляем? Оправданы ли наши отречения от тех устоев и той истины, в которой тысячелетиями жила наша кровь и из которой созданы мы?

Прошло всего сотня лет, и мало кто сегодня так, как наши предки воздерживается от развлечений в Страстную седмицу, посвященную воспоминаниям о предательстве, страданиях, смерти на Кресте и погребении Иешуа Га-Ноцри, именно его существование упоминают историки в своих трудах (с третьего абзаца) http://www.bulgakov.ru/i/ieshua/

В Великий Понедельник паломники повторяют Крестный путь Иешуа Га-Ноцри, стекаясь в Иерусалим. В Великий Вторник вспоминают обличение Иешуа фарисеев, а также притчи о Страшном суде. В Великую Среду вспоминают о предательстве Иуды. В Великий Четверг - Тайную Вечерю, как последний ужин Иешуа с учениками-апостолами.

В Великую Пятницу вспоминают о суде Понтия Пилата, распятии на Голгофе и крестной смерти Иешуа Га-Ноцри. В Великую Субботу вспоминают о погребении Иешуа, пребывании тела во гробе, сошествии в ад для возвещения там победы над смертью и избавлении душ, ожидавших пришествия. Поэтому Великая Суббота считается самым Тихим Днем в году, в котором нет места празднику, удовольствиям, еде и питью.

К чему эти заморочки? Мало ли народного эпоса на свете? Скажет человек, обремененный современными проблемами выживания: курсы валют, цены на нефть, рынок недвижимости и сырья, экономическая и политическая ситуации. Но вдруг это не эпос, а ритуал связи с Создателем, заложившим в нашу генную структуру «пароль на вход»? И что ждет того, кто пароль не введет в необходимый момент при встрече с Создателем? Сможет ли этот человек получить доступ в систему?

ГМО (генетически модифицированные организмы). Употребление нами продуктов из неприродных материалов обусловлено лишь тем, что мы не видим и не ощущаем их неестественность. Ведь если мы не ощущаем по вкусу ген камбалы в помидорах, то полагаем, что его там нет.

Так думаем мы и в отношении всех религиозных табу, истинная суть которых заложена тоже где-то на генном уровне, как прямая связь с Центром Управления. Возможно, изначально мы также были созданы как ГМО - модифицированные неким Создателем. И нарушение этой связи, несоблюдение Заповедей, постов и прочее, влечет за собой определенные негативные последствия.

Стоит ли искушать судьбу, когда не только жизнь одна, но и смерть не приходит дважды? Ведь никто толком не знает, а лишь предполагает (причем с оптимизмом), что происходит после остановки сердца. А если после жизни что-то есть, то как это отразится на нас, если мы систематически, отвергая устои и порядки тысячелетней давности, нарушаем связь с Создателем?

Этим видом с одного из окрестных холмов можно любоваться очень долго, не отрываясь.
Лавра представляет собой настоящий музей истории русской церковной архитектуры, здесь можно найти большинство известных стилей, причём их самые яркие образцы.


За пределами Лавры есть также живописные местечки, хотя я, признаться, пока очень плохо изучил окрестности:

Второе место -Коломна, крупный исторический город на расстоянии примерно в 100 км. от Москвы, который неофициально иного называют "столицей Подмосковья". В 16 веке это был главный форпост против регулярных вторжений крымских татар, поэтому здесь соорудили ещё до Ивана Грозного огромный кирпичный кремль, лишь немногим уступавший размерами московскому. При набегах в нём укрывались десятки тысяч жителей из окрестных волостей.
Сейчас от коломенского кремля остались лишь несколько башен и небольшие фрагменты стен, но и они производят неизгладимое впечатление:


Внутри бывшего кремля сохранился великолепный ансамбль старого города, которому придали статус заповедника. Такое редко увидишь у нас в России - всё вылизано, вычищено, выкрашено, в маленьких старых домиках продолжают жить люди. Но есть и обратный эффект - ощущение какой-то стерильности, пустоты и неестественности обстановки. Не хватает того, что составляет душу музеифицированного исторического центра в любой стране мира - заполненных народом улочек с тысячей кафешек, ресторанчиков, лавчонок, мастерских, уличных музыкантов, художников и т.д.
Но всё равно здорово, красиво:


На днях приезжал в Коломну в третий раз с 2005 г. и надеюсь ещё вернуться.

Третье место - г. Дмитров в 65 км. к северу от Москвы. Этот город я посещал с детства и видел, как разительно он изменился за последние лет 20. Такое впечатление, что там настоящий экономический бум и прямо на глазах растёт новая инфраструктура - торговые и спортивные центры, обширные жилые массивы, благоустраиваются центральные улицы. Я не помню, чтобы где-нибудь ещё в России за несколько лет был полностью реконструирован исторический центр, главная улица перекрыта и превращена в пешеходную зону, построены декоративные торговые ряды, установлено множество уличных скульптур. Точнее, пример только один - вышеназванная Коломна.
Такой же благоустроенный и окультуренный, как в Коломне, исторический центр Дмитрова всё же сам по себе сильно отличается. Его ядро составляют высокие земляные валы былого деревянного кремля, внутри которых заключен внушительный Успенский собор 16 века:


За пределами валов сохранился район частной застройки, а за ним - ещё одна достопримечательность в ансамбле исторического центра, Борисоглебский монастырь:


Этот монастырь поражает своей фантастической ухоженностью, чтобы не сказать, отлакированностью. Храмы и стены сияют белизной, вся территория утопает в цветах и представляет собой памятник современного ландшафтно-паркового искусства, есть даже павлины. В общем, посещение вызывает чувство полного восторга и уважения к дмитровчанам.

Четвертое место - Зарайск, самый удалённый от Москвы город области. Он почти не освоен туристами и производит впечатление какой-то заповедности, настоящей русской провинции с курами на улицах и массовой деревянной застройкой в центре, которой не угрожает снос в ближайшие годы, несмотря на ветхость.
Главная достопримечательность - полностью сохранившийся каменный кремль 16 века правильной прямоугольной формы:


В городе постепенно реставрируют уцелевшие храмы.
Я бы сказал, что по всему духу Зарайск - антипод музеифицированному историческому центру Коломны.

Пятое место - Серпухов.
Я побывал там лишь однажды в 2007 г. и был очарован атмосферой. Было впечатление, что этот довольно крупный город расположен не в сотне, а тысяче километров от Москвы и на дворе там ещё 90-е гг. Огромный контраст с Коломной и Дмитровым, хотя, быть может, мои впечатления в данном случае очень субъективны.
Компактного исторического центра в Серпухове не наблюдается. Древний кремлёвский холм стоит где-то на отшибе. На нём возвышается довольно скромного вида собор а вокруг него течет тихая деревенская жизнь:


С каменным Серпуховским кремлём произошла очень трагическая история. В 1930-е гг. местные власти то ли по своей идиотской инициативе, то ли по требованию из центра решили разобрать древние стены до основание и полученный камень отправить на отделку строящегося московского метро.
На память потомкам оставили лишь небольшой фрагмент:


Ну где ещё в России в наши дни можно увидеть пасущихся коней у кремлёвской стены?

Шестое место - Подольск. Этот крупный город стоит посетить хотя бы ради того, чтобы на его окраине, в усадьбе Дубровицы увидеть одно из чудес России - Знаменскую церковь:

По своей архитектуре этот храм не имеет аналогов в России. Его соорудили в период правления Петра I приглашенные из Швейцарии мастера, поэтому убранство соответствует больше католической традиции:

Седьмое место - Звенигород. Небольшой городок со звучным названием расположен в 30 км. к западу от Москвы. Основные достопримечательности находятся вне его современного центра. На старом городище (Городке) стоит один из древнейших храмов Московской земли - белокаменный Успенский собор 1399 г.


В 2 км. от Звенигорода находится знаменитый Саввино-Сторожевский монастырь с Рождественским собором 15 века.

Восьмое место - городок Верея, в 95 км к юго-западу от Москвы, некогда столица самостоятельного Верейского княжества.
Меня Верея покорила своей живописностью, если спустится с высокого холма, где кипит городская жизнь, и перейти через пешеходный мостик, то попадаешь сразу в какой-то сказочный мир деревенского детства:


Прямо на берегу реки хозяйки доят коров, на окрестных улицах - почти не души.
Вид на заречье с городского кремлёвского холма:


В городе есть несколько довольно интересных храмов, включая Рождественский собор середины 16 века (сильно перестроен), но всё же главное, ради чего стоит сюда приехать - живописный пейзаж.

В десятку самых интересных городов Подмосковья, безусловно, входит Можайск в 110 км к западу от столицы. Когда-то это был форпост Москвы от вторжений с запада, пограничная крепость (отсюда выражение "Загнать за Можай"). Можайский кремль существовал аж с 12 века, в начале 17 века он получил каменные стены, которые, к сожалению, были разобраны задолго до революции.
Сейчас исторический центр, кремлёвский холм - это самая окраина Можайска. При въезде в город с запада над всей местностью господствует новый Никольский собор начала 19 века в стиле готизирующего романтизма:


Слева от него виден старый Никольский собор, гораздо более скромных размеров.
В пределах города находится интересный Лужецкий Ферапонтов монастырь с собором времен Ивана Грозного.

Наконец, в десятку я бы включил город Богородск (более известный под советским названием Ногинск), который ведет своё происхождение от села Рогожи с 1389 г.:


Хотя этот город не блещет архитектурными шедеврами и столь богатой историей как предыдущие, да и не сохранил большей частью среды старого центра, в нём есть немало интересных и живописных уголков. Так же заслуживают внимания усилия местных властей по благоустройству наиболее привлекательных мест, созданию локальных зон, куда горожанам было бы приятно прийти для отдыха.

Конечно, в Московской области есть ещё немало интересных и красивых исторических городов, надеюсь, что со временем я расскажу и о них.

Если вы нашли ошибку, пожалуйста, выделите фрагмент текста и нажмите Ctrl+Enter.